Преображение Господне... Ласковый, тихий свет от него в душе - доныне. Должно быть, от утреннего сада, от светлого голубого неба, от ворохов соломы, от яблочков грушовки, хоронящихся в зелени, в которой уже желтеют отдельные листочки, - зелёно-золотистый, мягкий. Ясный, голубоватый день, не жарко, август. Подсолнухи уже переросли заборы и выглядывают на улицу, - не идёт ли уж крестный ход? Скоро их шапки срежут и понесут под пенье на золотых хоругвях. Первое яблочко, грушовка в нашем саду, - поспела, закраснелась. Будем её трясти - для завтра. Горкин утром ещё сказал:
- После обеда на Болото с тобой поедем за яблоками.
Такая радость. Отец - староста у Казанской - уже распорядился:
- Вот что, Горкин... Возьмёшь на Болоте у Крапивкина яблок мер пять-шесть, для прихожан и ребятам нашим, "бели", что ли... да наблюдных, для освящения, покрасовитей, меру. Для причта ещё меры две, почище каких. Протодьякону особо пошлём меру апортовых, покрупней он любит.
- Ондрей Максимыч земляк мне, на совесть даст. Ему и с Курска, и с Волги гонят. А чего для себя прикажете?
- Это я сам. Арбуз вот у него выбери на вырез, астраханский, сахарный.
- Орбузы у него... рассахарные всегда, с подтреском. Самому князю Долгорукову посылает! У него в лабазе золотой диплом висит на стенке под образом, каки орлы-те!.. На всю Москву гремит.
После обеда трясём грушовку. За хозяина - Горкин. Приказчик Василь-Василич, хоть у него и стройки, а полчасика выберет - прибежит. Допускают ещё, из уважения, только старичка-лавочника Трифоныча. Плотников не пускают, но они забираются на доски и советуют, как трясти. В саду необыкновенно светло, золотисто: лето сухое, деревья поредели и подсохли, много подсолнухов по забору, кисло трещат кузнечики, и кажется, что и от этого треска исходит свет - золотистый, жаркий. Разросшаяся крапива и лопухи ещё густеют сочно, и только под ними хмуро; а обдёрганные кусты смородины так и блестят от света. Блестят и яблони - глянцем ветвей и листьев, матовым лоском яблок, и вишни, совсем сквозные, залитые янтарным клеем. Горкин ведёт к грушовке, сбрасывает картуз, жилетку, плюёт в кулак.
- Погоди, стой... - говорит он, прикидывая глазом. - Я её легким трясом, на первый сорт. Яблочко квёлое у ней... ну, маненько подшибём - ничего, лучше сочком пойдёт... а силой не берись!
Он прилаживается и встряхивает, лёгким трясом. Падает первый сорт. Все кидаются в лопухи, в крапиву. Вязкий, вялый какой-то запах от лопухов, и пронзительно едкий - от крапивы, мешаются со сладким духом, необычайно тонким, как где-то пролитые духи, - от яблок. Ползают все, даже грузный Василь-Василич, у которого лопнула на спине жилетка, и видно розовую рубаху лодочкой; даже и толстый Трифоныч, весь в муке. Все берут в горсть и нюхают: ааа... грушовка!..
Зажмуришься и вдыхаешь, - такая радость! Такая свежесть, вливающаяся тонко-тонко, такая душистая сладость-крепость - со всеми запахами согревшегося сада, замятой травы, растревоженных тёплых кустов чёрной смородины. Нежаркое уже солнце и нежное голубое небо, сияющее в ветвях, на яблочках...
И теперь ещё, не в родной стране, когда встретишь невидное яблочко, похожее на грушовку запахом, зажмёшь в ладони, зажмуришься, - и в сладковатом и сочном духе вспомнится, как живое, - маленький сад, когда-то казавшийся огромным, лучший из всех садов, какие ни есть на свете, теперь без следа пропавший... с берёзками и рябиной, с яблоньками, с кустиками малины, чёрной, белой и красной смородины, крыжовника виноградного, с пышными лопухами и крапивой, далёкий сад... - до погнутых гвоздей забора, до трещинки на вишне с затёками слюдяного блеска, с капельками янтарно-малинового клея, - все, до последнего яблочка верхушки за золотым листочком, горящим, как золотое стеклышко!.. И двор увидишь, с великой лужей, уже повысохшей, с сухими колеями, с угрязшими кирпичами, с досками, влипшими до дождей, с увязнувшей навсегда опоркой... и серые сараи, с шёлковым лоском времени, с запахами смолы и дёгтя, и вознесённую до амбарной крыши гору кулей пузатых, с овсом и солью, слежавшеюся в камень, с прильнувшими цепко голябями, со струйками золотого овсеца... и высокие штабеля досок, плачущие смолой на солнце, и трескучие пачки драни, и чурбачки, и стружки...
- Да пускай, Панкратыч!.. - оттирает плечом Василь-Василич, засучив рукава рубахи, - ей-Богу, на стройку надоть!..
- Да постой, голова елова... - не пускает Горкин, - побьёшь, дуролом, яблочки...
Встряхивает и Василь-Василич: словно налетает буря, шумит со свистом, - и сыплются дождём яблочки, по голове, на плечи. Орут плотники на досках: "Эт-та вот тряхану-ул, Василь-Василич!". Трясёт и Трифоныч, и опять Горкин, и ещё раз Василь-Василич, которого давно кличут. Трясу и я, поднятый до пустых ветвей.
- Эх, бывало, у нас трясли... зальёшься! - вздыхает Василь-Василич, застёгивая на ходу жилетку, - да иду, чёррт вас..!
- Черкается ещё, елова голова... на таком деле... - строго говорит Горкин. - Эн ещё где хоронится!.. - оглядывает он макушку. - Да не стрясёшь... воробьям на разговины пойдёт, последышек.
Мы сидим в замятой траве; пахнет последним летом, сухою горечью, яблочным свежим духом; блестят паутинки на крапиве, льются-дрожат на яблоньках. Кажется мне, что дрожат они от сухого треска кузнечиков.
- Осенние-то песни!.. - говорит Горкин грустно. - Прощай, лето. Подошли Спасы - готовь запасы. У нас ласточки, бывало, на отлёте... Надо бы обязательно на Покров домой съездить... да чего там, нет никого.
Сколько уж говорил - и никогда не съездит: привык к месту.
- В Павлове у нас яблока... пятак мера! - говорит Трифоныч. - А яблоко-то какое... павловское!
Меры три собрали. Несут на шесте в корзине, продев в ушки. Выпрашивают плотники, выклянчивают мальчишки, прыгая на одной ноге:
Крива-крива ручка,
Кто даст - тот князь,
Кто не даст - тот собачий глаз.
Собачий глаз! Собачий глаз! Горкин отмахивается, лягается:
- Махонькие, что ли... Приходи завтра к Казанской - дам и пару.
Запрягают в полок Кривую. Её держат из уважения, но на Болото и она дотащит. Встряхивает до кишок на ямках, и это такое удовольствие! С нами огромные корзины, одна в другой. Едем мимо Казанской, крестимся. Едем по пустынной Якиманке, мимо розовой церкви Ивана Воина, мимо виднеющейся в переулке белой - Спаса в Наливках, мимо желтеющего в низочке Марона, мимо краснеющего далеко, за Полянским Рынком, Григория Неокессарийского. И везде крестимся. Улица очень длинная, скучная, без лавок, жаркая. Дремлют дворники у ворот, раскинув ноги. И всё дремлет: белые дома на солнце, пыльно-зелёные деревья за заборчиками с гвоздями, сизые ряды тумбочек, похожих на голубые гречневички, бурые фонари, плетущиеся извозчики. "Небо какое-то пыльное, - от парева", - позёвывая, говорит Горкин. Попадается толстый купец на извозчике, во всю пролётку, в ногах у него корзина с яблоками. Горкин кланяется ему почтительно.
- Староста Лощёнов с Шаболовки, мясник. Жадный, три меры всего. А мы с тобой закупим боле десяти, на всю пятёрку.
Вот и Канава, с застоявшейся радужной водою. За ней, над низкими крышами и садами, горит на солнце великий золотой купол Христа Спасителя. А вот и Болото, по низинке, - великая площадь торга, каменные "ряды" дугами. Здесь торгуют железным ломом, ржавыми якорями и цепями, канатами, рогожей, овсом и солью, сушёными снетками, судаками, яблоками... Далеко слышен сладкий и острый дух, золотится везде соломкой. Лежат на земле рогожи, зелёные холмики арбузов, на соломе разноцветные кучки яблока. Голубятся стайками голубки. Куда ни гляди - рогожа да солома.
- Большой нонче привоз, урожай на яблоки, - говорит Горкин, - поест яблочков Москва наша.
Мы проезжаем по лабазам, в яблочном сладком духе. Молодцы вспарывают тюки с соломой, золотится над ними пыль. Вот и лабаз Крапивкина.
- Горкину-Панкратычу! - дергает картузом Крапивкин, с седой бородой, широкий. - А я-то думал - пропал наш козёл, а он вон он, седа бородка!
Здороваются за руку. Крапивкин пьёт чай на ящике. Медный зеленоватый чайник, толстый стакан граненый. Горкин отказывается вежливо: только пили, - хоть мы и не пили. Крапивкин не уступает: "Палка на палку - плохо, а чай на чай - Якиманская, качай!" Горкин усаживается на другом ящике, через щёлки которого в соломке глядятся яблочки. "С яблочными духами чаёк пьём!" - подмигивает Крапивкин и подаёт мне большую синюю сливу, треснувшую от спелости. Я осторожно её сосу, а они попивают молча, изредка выдувая слово из блюдечка вместе с паром. Им подают ещё чайник, они пьют долго и разговаривают как следует. Называют незнакомые имена, и очень им это интересно. А я сосу уже третью сливу и всё осматриваюсь. Между рядками арбузов на соломенных жгутиках-виточках по полочкам, над покатыми ящичками с отборным персиком с бордовыми щёчками под пылью, над розовой, белой и синей сливой, между которыми сели дыньки, висит старый тяжёлый образ в серебряном окладе, горит лампадка. Яблоки по всему лабазу, на соломе. От вязкого духа даже душно. А в заднюю дверь лабаза смотрят лошадиные головы - привезли ящики с машины. Наконец подымаются от чая и идут к яблокам. Крапивкин указывает сорта: вот белый налив, - "если глядеть на солнышко, как фонарик!" - вот ананасное царское, красное, как кумач, вот анисовое монастырское, вот титовка, аркад, боровинка, скрыжапель, коричневое, восковое, бель, ростовка-сладкая, горьковка.
- Наблюдных-то?.. - показистей тебе надо... - задумывается Крапивкин. - Хозяину потрафить надо?.. Боровок крепонек ещё, поповка некрасовита...
- Да ты мне, Ондрей Максимыч, - ласково говорит Горкин, - покрасовитей каких, парадных. Павловку, что ли... или эту, вот как её?
- Этой нету, - смеётся Крапивкин, - а и есть, да тебе не съесть! Эй, открой, с Курска которые, за дорогу утомились, очень хороши будут...
- А вот, поманежней будто, - нашаривает в соломе Горкин, - опорт никак?..
- Выше сорт, чем опорт, называется - кампорт!
- Ссыпай меру. Архирейское, прямо... как раз на окропление.
- Глазок-то у тебя!.. В Успенский взяли. Самому протопопу соборному отцу Валентину доставляем, Анфитеятрову! Проповеди знаменито говорит, слыхал небось?
- Как не слыхать... золотое слово! Горкин набирает для народа бели и россыпи, мер восемь. Берёт и притчу титовки, и апорту для протодьякона, и арбуз сахарный, "каких нет нигде". А я дышу и дышу этим сладким и липким духом. Кажется мне, что от рогожных тюков, с намазанными на них дёгтем кривыми знаками, от новых еловых ящиков, от ворохов соломы - пахнет полями и деревней, машиной, шпалами, далёкими садами. Вижу и радостные "китайские", щёчки и хвостики их из щёлок, вспоминаю их горечь-сладость, их сочный треск, и чувствую, как кислит во рту. Оставляем Кривую у лабаза и долго ходим по яблочному рынку. Горкин, поддев руки под казакин, похаживает хозяйчиком, трясёт бородкой. Возьмёт яблоко, понюхает, подержит, хотя больше не надо нам.
- Павловка, а? Мелковата только?..
- Сама она, купец. Крупней не бывает нашей. Три гривенника полмеры.
- Ну что ты мне, слова голова, болясы точишь!.. Что я, не ярославский, что ли? У нас на Волге - гривенник такие.
- С нашей-то Волги версты долги! Я сам из-под Кинешмы.
И они начинают разговаривать, называют незнакомые имена, и им это очень интересно. Ловкач-парень выбирает пяток пригожих и суёт Горкину в карманы, а мне подаёт торчком на пальцах самое крупное. Горкин и у него покупает меру.
Пора домой, скоро ко всенощной. Солнце уже косится. Вдали золотеет тёмно выдвинувшийся над крышами купол Иван-Великого. Окна домов блистают нестерпимо, и от этого блеска, кажется, текут золотые речки, плавятся здесь, на площади, в соломе. Всё нестерпимо блещет, и в блеске играют яблочки.
Едем полегоньку, с яблоками. Гляжу на яблоки, как подрагивают они от тряски. Смотрю на небо: такое оно спокойное, так бы и улетел в него.
Праздник Преображения Господня. Золотое и голубое утро, в холодочке. В церкви - не протолкаться. Я стою в загородке свечного ящика. Отец позвякивает серебрецом и медью, даёт и даёт свечки. Они текут и текут из ящиков изломившейся белой лентой, постукивают тонко-сухо, прыгают по плечам, над головами, идут к иконам - передаются - к "Празднику!". Проплывают над головами узелочки - всё яблоки, просвирки, яблоки. Наши корзины на амвоне, "обкадятся", - сказал мне Горкин. Он суетится в церкви, мелькает его бородка. В спёртом горячем воздухе пахнет нынче особенным - свежими яблоками. Они везде, даже на клиросе, присунуты даже на хоругвях. Необыкновенно, весело - будто гости, и церковь - совсем не церковь. И все, кажется мне, только и думают об яблоках. И Господь здесь со всеми, и Он тоже думает об яблоках: Ему-то и принесли Их - посмотри, Господи, какие! А Он посмотрит и скажет всем: "Ну и хорошо, и ешьте на здоровье, детки!" И будут есть уже совсем другие, не покупные, а церковные яблоки, святые. Это и есть - Преображение.
Приходит Горкин и говорит: "Пойдём, сейчас окропление самое начнётся". В руках у него красный узелок - "своих". Отец всё считает деньги, а мы идём. Ставят канунный столик. Золотой-голубой дьячок несёт огромное блюдо из серебра, красные на нём яблоки горою, что подошли из Курска. Кругом на полу корзинки и узелки. Горкин со сторожем тащат с амвона знакомые корзины, подвигают "под окропление, поближе". Все суетятся, весело, - совсем не церковь. Священники и дьякон в необыкновенных ризах, которые называются "яблочные", - так говорит мне Горкин. Конечно, яблочные! По зелёной и голубой парче, если вглядеться сбоку, золотятся в листьях крупные яблоки и груши, и виноград, - зелёное, золотое, голубое: отливает. Когда из купола попадает солнечный луч на ризы, яблоки и груши оживают и становятся пышными, будто они навешаны. Священники освящают воду. Потом старший, в лиловой камилавке, читает над нашими яблоками из Курска молитву о плодах и винограде, - необыкновенную, весёлую молитву, - и начинает окроплять яблоки. Так встряхивает кистью, что летят брызги, как серебро, сверкают и тут, и там, отдельно кропит корзины для прихода, потом узелки, корзиночки... Идут ко кресту. Дьячки и Горкин суют всем в руки по яблочку и по два, как придётся. Батюшка даёт мне очень красивое из блюда, а знакомый дьякон, нарочно будто, три раза хлопает меня мокрой кистью по голове, и холодные струйки попадают мне за ворот. Все едят яблоки, такой хруст. Весело, как в гостях. Певчие даже жуют на клиросе. Плотники идут наши, знакомые мальчишки, и Горкин пропихивает их - живей проходи, не засть! Они клянчат: "Дай яблочка-то ещё, Горкин... Мишке три дал!..". Дают и нищим на паперти. Народ редеет. В церкви видны надавленные огрызочки, "сердечки". Горкин стоит у пустых корзин и вытирает платочком шею. Крестится на румяное яблоко, откусывает с хрустом - и морщится:
- С кваском... - говорит он, морщась и скосив глаз, и трясётся его бородка. - А приятно, ко времю-то, кроплёное...
Вечером он находит меня у досок, на стружках. Я читаю "Священную Историю".
- А ты, небось, ты теперь всё знаешь. Они тебя вспросют про Спас, или там, как-почему яблоко кропят, а ты им строгай и строгай... в училищу и впустят. Вот погляди вот!..
Он так покойно смотрит в мои глаза, так по-вечернему светло и золотисто-розовато на дворе от стружек, рогож и тёса, так радостно отчего-то мне, что я схватываю охапку стружек, бросаю её кверху, - и сыплется золотистый, кудрявый дождь. И вдруг начинает во мне покалывать - от непонятной ли радости, или от яблоков, без счёта съеденных в этот день, - начинает покалывать щекотной болью. По мне пробегает дрожь, я принимаюсь безудержно смеяться, прыгать, и с этим смехом бьётся во мне желанное, - что в училище меня впустят, непременно впустят!
- 1373 просмотра
Отправить комментарий